Водой и огнём — это море видело многое. И стариков кончающих со своей жизнью, не в силах больше справляться с ней. Настоящих стариков, не вымышленных, а тех которые создавали... И птенцов видело море, детей птиц, учащихся плавать, не знающих какой они стаи, какого рода и племени. Глупых птенцов, не понимающих, какое это имеет значение.
Море всегда остаётся собой, кто на него не смотри. Смотри же, на него, смотри.
Побережье
Шлем очень сильно хотел, чтобы с ним поиграли дельфины, весело и задорно, как с мячиком, удерживая его на поверхности, но он тонул. Тонул, опускаясь в глубину, на самое дно, без малейшего шанса быть найденным и снова надетым на голову, разве что глубоководный осьминог сделает его своим домиком. Не было поблизости дельфинов, головы пилота, тоже, больше не было. Из таинства глубины, поплавком на поверхность, всплывал сигнальный маячок. Всплывал, чтобы затянуть свою монотонную песню крушения, и оповестить о начале этой истории.
Гладь воды украсили уродливые части. Дым. И ничего, совсем скоро, ничего кроме сигнала и красоты. Море, как и всегда, всё забрало скрывая место крушения. Невозможно было разглядеть остатки самолёта, как невозможно видеть море только тёмно-синим, таким насыщенным живым цветом или только белым, почти стальным, отражением полуденного солнца…
Сливаясь белым пятнышком и прорисовываясь точкой на воде, на горизонте проклёвывался военный крейсер, по службе часто гостивший в этой акватории. Сержант, в будке локационного контроля на второй палубе, привычно закинул ноги на железный стол и ковырялся в трубке рации. На одном из его мониторов исчез символ двадцать девятого Мига, проходившего рядом.
— Товарищ капитан, Миг в седьмом квадрате видите?
— Гуриев, снова шипишь. Повтори!
— Товарищ капитан!!! Седьмой квадрат! Подтвердите, пожалллста, наличие Мига! — очень громко повторил сержант Гуриев, придерживая потёртую пластиковую трубку пальцами снизу.
Звук прошёл хорошо. Вся рубка отлично расслышала.
— Коль, опять он там ошизел… Дайка ему, один, вне очереди… — возмутился другой товарищ капитан в рубке, обращаясь к своему товарищу.
— Гуриев! Два наряда вне очереди, как раз рацию починишь…
— Еесть, товарищ капитан, — безразлично ответил Гуриев на два своих новых наряда на дежурство, — а с Мигом что… товааарищ капитан?
Энтузиазма поубавилось, но символ на мониторе так и не появился, отсвечивая пунктиром место обрыва по траектории.
— Мига не подтверждаю…
— Чшш, чш-чш, шшшш…
— Гуриииееев!
Гуриев поправил трубку и запросил разрешение связаться с берегом. К беседе подключились слухачи и подтвердили сигнал SOS — четвёртое крушение в акватории с начала года, без каких-либо видимых на то причин. Небо потеряло ещё одно сердце.
Южное небо, чуткое, почти такое же, как и море. Оно совсем не спорило своей красотой с водой. Они магически дополняли друг друга, рождая волшебство для всех, кто видел эту красоту, кому доводилось дышать этим воздухом. И сердце начинало звенеть, если долго смотреть на красоту этого побережья, сердце начинало играть радостью, как море бликами на воде, залечивая любые душевные раны.
И небо это и море, скрывают собой, скрывают своей красотой, любую боль и множество тайн.
Чтобы поднять на поверхность одну из тайн, от холодного северного дня и от дождя с серым ветром, в самолёт прятался человек. Человек чёрствый, даже равнодушный, но уже в салоне он почувствовал, как легонько зазвенело его сердце. Зазвенело, тем самым побережьем.
Небом. Небом на юг. Пётр Игнатьевич привычно разложился на откидном столике и свободном соседнем кресле в салоне эконома. Эконом — его дом. Скромность и сдержанность, как в манерах, так и в одежде. Разве что, два места в самолёте, почти всегда при перелётах.
Как в самолёте, так и в быту, место рядом с ним никем не было занято. И взять его, во многом и поэтому, было нечем. Деньги? Деньги баснословные, для его звания. Ещё и возраст, и отсутствие тяги к роскоши. Всё это открывало перед ним невероятные горизонты.
Самым дорогим в жизни пожилого Петра Игнатьевича была его репутация. Репутация и полномочия. Ах да, ещё опыт, конечно же — опыт. В деле своём, в своей профессии, он понимал всё. Понимал и был спокоен. Если его поставили на дело, значит все решения уже приняты, а он должен лишь проследить за перестановками и осветить ситуацию для руководства, если она того требовала. В штабе у него был железобетонный тыл, и там он практически никогда не находился. А на местах его не любили, как закон, которым тыкают в морду. Не любили и потому, что там где он появлялся, для кого-то, обязательно всё заканчивалось.
На столике перед полковником лежали отчёты о прошлых крушениях. Он без интереса поперелистывал страницы, уже ранее им прочитанные, всматриваясь в лица погибших пилотов на фото, освежая в памяти события. Ни в одном из отчётов не упоминалось о новом оборудовании, недавно установленном на Мигах этой серии. Начальник следствия этих крушений был задержан (по другому поводу) и находился под стражей, сам того не зная, дожидаясь Петра Игнатьевича.
Пётр открыл свой компьютер и включил запись с последнего полёта, запись с камеры в кабине пилота, от последнего крушения. Не очень качественную, короткую… Он отвлёкся, взглянув на свои слегка опухшие кисти рук, с сухой, обветренной кожей, и вспомнил руки художника Шишкина, которые видел толи на какой-то гравюре, толи на фото. Те руки были руками самого дерева, с выраженными суставами и глубокими морщинами, от постоянной работы с кистью и красками, как будто покрытые древесной корой. А на что похожи его руки? На руки старика, безразличного к своей грубой коже. Но силы этим рукам было не занимать.
Он включил видео на повтор, поставил ноутбук поверх бумаг на столик и, прикрывая глаза, уже видел…
Видел, как самолёт выходит к воде, таким ярким и чистым солнечным днём, каких, казалось, он не видел с самого детства. Красиво, ровно, и ничего не должно произойти — всё исправно работает. Самолёт идёт по курсу. Но вот, мгновение, и вода встречает самолёт всей своей сталью, на которую способна, когда что-то опускается на неё с такой скоростью и с такой высоты.
Он не видел в этом трагедии, не видел в этом никакой драмы. Ни в коем случае. Только служба. Но это для пилота. Ведь было в этом деле нечто большее, чем просто крушение самолётов. И Пётр Игнатьевич знал, знал, а пока смотрел и видел…
Видел вспышку, в которой погас огонёк пилота испытателя и оборвалась его жизнь, вместе с записью. Видел пилота опытного и крепкого, как сам его борт. Только огонь, миллисекунда падения. Он, наверняка, даже не успел вглядеться в море, последний раз. Не успел увидеть воду. Лишь сталь — это была стена, за которой уже невозможно продолжить свой полёт.
Пилота не успело выбросить из кабины. Мгновение, и смерть. Быстрая и даже красивая. Мгновение, и не стало такого сложного устройства, как человеческая жизнь. И вместе с ней не стало такого родного и понятного ему механизма, не стало самолёта. Красиво, как вспышка. А как умрёт он?..
За стеной
Пётр Игнатьевич был большим специалистом по креслам. Креслам в самолётах, креслам в машинах и поездах. На косой парковке у маленького белого аэропорта его ждала старая девятка, роднулечка, сколько таких такси он повидал… Заднее кресло, с удобной ямой-вмятиной для нижней части спины, встретило его всем комфортом русского юга, на которое только было способно, в отсутствии моря рядом с городом.
Серое северное небо, пока ещё, было рядом с ним. Следователь, непременно, везде его брал с собой, но юг, сквозь приоткрытое стекло в машине, уже намекал ему на присутствие солнца.
Длинный состав из синих выцветших вагонов томился на вокзале, высовывая свой несоразмерный хвост далеко за платформу и навес над станцией — кресло в этом поезде не найти. В Петербурге и близко не пахло летом, а тут оно не заканчивалось. Уже тут. Состав, почти целиком был заполнен счастливчиками, первыми в сезон вырвавшимися из своих городов к морю. Пётр Игнатьевич шёл по составу, из вагона в вагон, к своему семнадцатому. С каждым вагоном ему передавалось всё больше и больше ожидания встречи с побережьем. Встречи с чем-то знакомым.
Побережье, именно то место, к которому он направлялся, было родным для него, было его детством. Позабытым, отставленным в сторону, потерявшимся в дали, но его, его детством.
За стеной соседнего купе, очень настойчиво, о чём-то хотел сказать ребёнок. Прислонившись спиной к перегородке, не снимая пиджака, Пётр Игнатьевич радовался этому шуму, радовался этой суете и жизни... Он слышал, не прислушиваясь к словам и радовался, как чьи-то жизни заполняют место рядом с ним, пусть и за стеной. Он, конечно же, не романтизировал и не сентименталил. Всё давным-давно было решено — у него только служба. Но в груди, настойчивее и настойчивее, уже ощутимо звенело.
— Чаю?
— Нет, благодарю.
— Постельное брать будете?
Пётр Игнатьевич явил добрую и немного кислую улыбку в ответ. Ему через пару часов выходить.
Проводница слегка сощурилась глядя на мужчину в приличном но недостаточно лёгком, на её взгляд, коричневом костюме. Поняла, что на нём не заработать и перевела взор на двух студенток, слишком легко и свободно одетых, на её взгляд. Девушки сидели на нижней полке, подобрав под себя ножки. Сидели лицом друг к другу на не собранном постельном белье после ночи, обсуждая что-то и совершенно не обращая на неё внимания.
— Где искать знаете, — подвела итог женщина неопределённого возраста и хлопнула закатывая дверь.
Пётр Игнатьевич несколько секунд смотрел в зеркало на закрытой двери, делая вывод о длине стрижки проводницы — она примерно на пол пути к бабушке — каре уже почти пройдено. Ему нравилось её лицо с милыми щёчками, такое лицо, которое никогда не скажет о возрасте, если не смотреть на шею.
— Дверь или окно? Душновато.
— Дверь, — ответила одна из девушек.
— А? Да-да, дверь…
Пётр Игнатьевич поднялся и открыл захлопнутую дверь. Высунулся наружу и проводил взглядом большие икры проводницы, в плотных ортопедических чулках. Среднего размера каблучок говорил о настойчивости и несгибаемости этой милой женщины. Наверняка, милой. Пётр Игнатьевич снял пиджак, накинул его на крючок. Убрал матрас, оставленный человеком покинувшим только что вагон, в нишу над дверью. Засунул туда же второй, с верхней полки, и поднял полку над своим местом. Потом скинул туфли, подложил сумку с документами и лэптопом себе под спину и уселся спиной к окну, вытягивая ноги на полке.
Девушки отвлеклись. Обсуждение перестало клеиться. Они наблюдали за мужиком, предполагая, что он продолжит общаться с ними. Но он просто уселся и прикрыл глаза, явно собираясь вздремнуть. Мимо купе, видимо по делам, прошла проводница и фыркнула в открытую дверь. Студентки вернулись к обсуждению переписки. Пётр Игнатьевич задремал. Поезд, потихоньку, набирал скорость и ребёнок успокаивался.
За спиной Петра, за стеной вагона, мелькали высотки и перекрёстки, деревянные домики и заборы. Мелькали плодоносные деревья в садах, столбы вдоль дорог, остановки и магазины. Совсем скоро поезд выехал из города, вытягивая свой длинный хвост с людьми в лето. Никакого пригорода, сразу поля и лес.
Никакого сна, уже через пятнадцать минут лёгкой дремоты. Удобные разбитые туфли вернулись на ноги. Пётр вышел постоять в коридор и приоткрыл верхнюю часть окошка.
— С прохода отошли бы.
Пётр Игнатьевич прижался спиной к окну, широко взявшись руками за поручень. Милая женщина замедлилась проходя рядом, обращаясь к нему лицом, как будто не помещалась в проходе. Ни она, ни он, не были слишком крупными и объёмными, чтобы не помещаться.
— А вода без газа у вас есть, холодная? — уточнил Пётр Игнатьевич при случае.
— Холодная? Просто вода есть, средний газ, тёпленькая.
— Тогда можно чаю.
И плыли облака, белые, пушистые, рябенькие, в колючем своей свежестью небе. Маленькое солнце искрилось, стараясь высечь всё больше и больше пламени. Вагоны поезда текли стальными рельсами к морю, отбрасывая неспокойную и неровную свою тень на гравий, гальку и траву. Поезд нёсся, выстукивая однородный ритм движения, покачиваясь сотнями человечков в своём животе. Нёсся, чтобы доставить их к счастью и выплюнуть на побережье.
Пётр Игнатьевич, всё-таки, пил чай. Зелёный. Ну, как пил, смотрел... Смотрел, на сломанные о гранёный стакан лучи, как они рассыпаются солнечными зайчиками по светлому столику. Звенело уже не в груди. Звон становился громче и ярче. Звенело там, на станции, где нужно сходить, и Пётр Игнатьевич стремительно приближался к этому звону.
Студентки растворились, сливаясь с постельным и полками. Пётр, очеловеченный этим уютным светом, был схвачен и пленён, о чем свидетельствовала расстёгнутая пуговица рубашки, вторая сверху. Он погрузился в воспоминания. Даже не в воспоминания, как эпизоды из памяти, а в ощущения, которые он испытывал тогда, в светлом и беззаботном детстве на побережье. Полный неба, смеха, и моря, он смотрел на зайчиков на столе, и белобрысый счастливый мальчишка скакал вместе с этими зайчиками. Скакал по холмам, скакал со стайкой ребят, с палкой в руках. Скакал босиком по песчаному пляжу, по пене, и по траве. Улыбаясь и стремясь, не чувствуя усталости от бега, и не зная горя. Чистое и широкое детство, морем…
Чай остыл, Пётр Игнатьевич выпил его парой глотков. Горьковатый, с ароматом ромашки и терпкий. Выпил и отнёс стакан проводнице, не замечая, как идут его ноги и на лице появляется лёгкая улыбка. Скоро выходить.
Полковник и тот самый запах
Перрон подъехал к вагону постсоветской разрухой сухого бетона, узорами трещинок-паутинок. Серая краска тут, как будто желтее, а детство всё так же осыпается кусочками пожилых построек. Тот самый запах моря… Красиво. Такое пустое и наполненное небо было только в его первом десятке и сейчас. И сейчас.
Мыть руки по локоть, ополоснуть лицо прохладной водой… как-то почиститься и встряхнуться, чтобы соответствовать югу, чтобы исчезла вся тучность, пыльность, мрачность, которую он мог привезти с собой из Петербурга, из четырёх десятков лет проведённых не здесь.
Следователь спустился по металлической раскладной лестнице, с грохотом откинутой проводницей. Она, от чего-то хохотала. Пётр Игнатьевич делал вид, что не знает её, подчёркнуто. Каждый, кто смотрел, непременно понимал, что он развеселил эту милую женщину с детским лицом и пожилой стрижкой.
Лестница уехала, пытаясь ухватиться за край платформы. Лестница не может остаться, платформа закончилась. Снова начались камни и земля с травой. Ступени вернулись в вагон. Проводница ещё раз глянула, как он стоит, от чего-то, не двигаясь на платформе и закрыла дверь.
Поезд утёк дальше, раскаляясь вместе с полуденным солнцем и рельсами.
Почему именно запах? Петр Игнатьевич стоял оглушённый звоном побережья, всерьёз заигравшего его сердцем и застелившего ум. Мысли отступили, на первый план вышли чувства — это как выстрел из пушки в голову, в мудрую повидавшую голову, напрочь вышибая все мозги. Мальчишка остался жив просто потому, что он ниже ростом и выстрел его не задел... Пётр Игнатьевич стал ниже и на сорок лет меньше.
Пятидесятилетний мальчик Петя радовался небу, осознавая, что он уже полковник, что он полномочный следователь. Радость, да и только. Может это старческий маразм? Рановато. Свет делает и не такое. Тусклые чувства яркого побережья, сквозь десятки пар казённой и классической обуви, сквозь вросший в его грудь мундир, настигли и заиграли всей своей силой счастливого дня. Того дня, где время не заканчивается из-за бесконечных открытий.
Пётр Игнатьевич вспомнил всё, всё что позабыл. Вспомнил себя счастливого.
Побережье хорошо его помнило, побережье ничего и не забывало. Побережье дышало чистым воздухом ему в лицо. Дышало бесконечными гектарами неба и хвойного леса, дышало горами и морем.
Он дышал и смотрел: путь для глаз прозрачен и чист, к чему бы не устремился взгляд. Всё чуточку ярче, чем могло бы быть в любом другом месте и в любое другое время. Но было только сейчас, и сейчас он был здесь, под этим небом. Под небом такого цвета, которого давно не находил в привычном градиенте своих дней. Под небом таким ярким, что оно осветило его до самой глубины мальчишки. Снять всю эту старую кожу, вместе с костюмом, и бежать… Туда, да не важно куда! Туда, под этим небом.